Приготовьтесь к интеллектуальному наслаждению, к интересному и познавательному чтению, к бодрой и сосредоточенной работе своего ума, – даже несмотря на мою возможную интеллектуальную посредственность или бездарность, – это все гарантирует творчество одного из величайших умов человечества – нашего Федора Михайловича Достоевского (1821–1881 гг.), – это во-первых. А во-вторых, если Вы – русский человек или гражданин России другой национальности – россиянин, то вы можете закончить Гарвардский университет и трижды МБА, но если Вы не знаете Ф. М. Достоевского, то Вас невозможно назвать образованным или грамотным человеком, а тем более – интеллигентом в положительном смысле этого слова и интеллектуалом, даже если в вашей голове будет много тонн различного информационного мусора.
В этом исследовании по понятным причинам буду обращать внимание только на идеологическую составляющую творчества Фёдора Михайловича Достоевского, о его литературном гении написано множество книг, а вот о его достижениях в философии и идеологии “почему– то” ни одной. И когда буду кратко касаться знаменитых произведений Ф. М. Достоевского, то также не буду делать полный литературный и философский анализ, а буду обращать внимание только на идеологическую позицию.
Результатам вторжения с Запада в Россию “золотого мешка” и пагубных либеральных идей в российское общество, в его жизнь, быт, психику русского человека немало посвятил труда этот великий русский мыслитель. Ф. М. Достоевский поставил перед собой почти научную цель – максимально разобраться в душе человека, в его психике и психологии, а затем повернул свой внимательный исследовательский взгляд на российское общество:
“Мешок у страшного большинства несомненно считается теперь за всё лучшее. Против этого опасения, конечно, заспорят. Но ведь фактическое теперешнее преклонение пред мешком у нас не только уже бесспорно, но, по внезапным размерам своим, и беспримерно. Повторю еще: силу мешка понимали все у нас и прежде, но никогда еще доселе в России не считали мешок за высшее, что есть на земле. В официальной же рассортировке русских людей, прежний купеческий мешок даже чиновника не мог пересесть в общественной иерархии. А теперь даже и прежняя иерархия, без всякого даже принуждения со стороны, как будто сама собою готова отодвинуться на второй план перед столь любезным и прекрасным новым “условием” лучшего человека, ”столь долго и столь ошибочно не входившего в настоящие права свои”.
Теперешний биржевик нанимает для услуг своих литераторов, около него увивается адвокат: “эта юная школа изворотливости ума и засушения сердца…”
Хотел лишь вывесть, что идеал настоящего лучшего человека, даже “натурального”, сильно уже грозил у нас помутиться. Старое разбилось и износилось, новое еще летало в фантазиях, а в действительности и в очах наших появилось нечто отвратительное с неслыханным еще на Руси развитием. Обаяние, которое придано было этой новой силе, золотому мешку, начинало зарождать даже страх в иных сердцах, слишком мнительных, хотя бы за народ, например.
О, мы, верхнее общество, положим, хоть и могли бы соблазниться новым идолом, но всё же не пропали бы бесследно: недаром двести лет сиял над нами светоч образования. Мы во всеоружии просвещения, мы можем отразить чудовище. В минуту самого грязного биржевого разврата упекли же мы вот хоть бы ссудный московский банк! Но народ, стомиллионный народ наш, эта ”косная, развратная, бесчувственная масса” и в которую уже прорвался жид, – что он противопоставит идущему на него чудовищу материализма, в виде золотого мешка? Свою нужду, свои лохмотья, свои подати и неурожаи, свои пороки, сивуху, порку?
Мы боялись, что он сразу падет перед вырастающим в силе золотым мешком и что не пройдет поколения, как закрепостится ему весь хуже прежнего. И не только силой подчинится ему, но и нравственно, всей своей волей. Мы именно боялись, что он-то и скажет прежде всех: “Вот где главное, вот она где сила, вот где спокой, вот где счастье! Сему по– клонюсь и за сим пойду”. Вот чего можно было очень и очень опасаться, по крайней мере, на долгое время” (“Дневник писателя”, 1877 г.).
Согласитесь, у нас после “перестройки”, в условиях буйства либерал-демократов и “почему-то” страшного падения нравственности при их власти эти беспокойства Ф. М. Достоевского предельно актуальны, злободневны, на грани вопроса выживаемости русского народа.
В то время, когда знаменитый немецкий философ А. Шопенгауэр говорил: “Обыкновенный человек, это фабричный товар природы” и только указывал на наличие у человека “подземного входа”, по которому в 20 веке начнут спускать З. Фрейд, К. Юнг и им подобные, – то Фёдор Достоевский уже спускался по этому “подземному ходу” в середине 19-го века. Ф. Достоевский был одержим идеей изучения человека, желанием его понять:
“Человек есть тайна. Её надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком”. Это признание Достоевского звучит потрясающе, даже сакрально.
Именно в этот период только зарождалась наука психология на Западе и именно такие же задачи она перед собой ставила. Произведения Фрейда и Юнга на Западе поняли давно, а в произведениях нашего Фёдора Михайловича до сих пор пытаются разобраться. Хотя сам великий мыслитель скромничал и себя психологом не считал:
“При полном реализме найти в человеке человека. Это русская черта по преимуществу… Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой”.
Разница состояла в том, что психологи, психиатры смотрели на человека как на подопытного кролика, а сакральность Фёдора Дос– тоевского состояла в том, что он продолжал великолепную традицию великого Николая Гоголя – смотрел на человека одновременно глазами философа и глазами верующего, православного человека – стремился увидеть в человеке часть Бога, Божественную искру, Божественность человека, Ч е л о в е к а. Поэтому у Достоевского отношения “человек – Бог” имеют равноправный характер; да, конечно, – Бог нужен человеку, но и Богу человек тоже. Этот взгляд, кстати, был у великих мыслителей Аристотеля и Платона. Поэтому у Достоевского такой поиск, такое стремление найти в каждом своём персонаже человека, “найти и восстановить человека”, и самому “надо выделаться в человека”.
Этой грандиозной гуманитарной цели, по его мнению, и подчинено его творчество, задача которого “восстановление погибшего человека, задавленного несправедливым гнётом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков”, а не развлекать забавным чтивом ску– чающих дамочек и “интеллигентов”.
Ну, хорошо, – мы очень постарались и нашли человеческое в себе или в окружающих – что дальше? “Осознать своё существование, мочь сказать: я есмь! – великий дар… а сказать: меня нет, – уничтожиться для других, иметь и эту власть, пожалуй, ещё выше”, – подсказывает нам Фёдор Достоевский. – Это уже жертвенность, это уже уподобление Христу, хорошей матери, Богу; это уже проявление Божественности в человеке; это также “русская черта по преимуществу”.
Далее кратко, неспешно и по порядку внимательно посмотрим – как сам Ф. Достоевский стал человеком, “выделался в человека”, что этому помогало и способствовало, как он совершал ошибки и эволюционировал, к каким важным выводам пришел в результате своих интеллек– туальных поисков и желания жертвенного служения своему народу и своей Родине-России.
Фёдор Достоевский родился 30 октября (11 ноября по н.ст.) 1821 года в Москве, чем Москва и москвичи могут очень гордиться, хотя… по складу своего ума и характера он был больше петербуржец, и, вероятно, не случайно он прожил в Петербурге почти 30 лет.
Хотя оба родителя Фёдора Достоевского слишком рано умерли, но ему с ними явно повезло, ибо – что важно пареньку или девчонке кроме безбедной жизни? – Правильное воспитание, ибо в детстве на чистый молоденький ум, сознание крепко накладывается первая информация из внешнего мира.
“Мне было всего лишь десять лет, когда я уже узнал почти все главные эпизоды русской истории Карамзина (вот ещё один пример большой пользы огромной жертвенной работы Карамзина по истории России, – Р. К.), которого вслух по вечерам нам читал отец”, “идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основной идеей отца и матери наших, несмотря на все уклонения”.
Благодаря этому, как позже признавался Ф. Достоевский, – у него “был наиболее облегчен возврат к народному корню, к узнанию русской души”.
После смерти матери Ф. Достоевского отец остался с семью детьми, и как только Фёдор подрос – отправил его в 1838 году в Военно-инженерное училище в Петербурге. Здесь мы наблюдаем уже сложный трагический душевный опыт юного Федора Достоевского – трагедия, переживания по поводу смерти мамы, затем вынужденный разрыв с привычным уютными домом, с родным отцом, братьями и сестрами, и переезд в далекий холодный город в совершенно новую незнакомую обстановку и занятие делом “не по душе”.
Ф. Достоевский полюбил Петербург не сразу, вначале было много неприятных впечатлений:
“это город полусумасшедших… Редко где найдется столько мрачных резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге…”, “самый умышленный и отвлеченный город…”.
К тому же Военно-инженерное училище, в котором шесть лет учился и жил Ф. Достоевский, располагалось в печально знаменитом Михайловском замке (или – Мальтийский замок) Павла I, в котором император был убит.
Через два года случилось новое тяжелое испытание – умер отец… Вероятно, не мало было мрачных длительных раздумий у будущего писателя по поводу загадочности и непредсказуемости судьбы, довлеющего над человеком рока, который человек не в силах изменить, смысла жиз– ни человека и о своей будущей жизни. Ф. Достоевский стойко перенес удары судьбы и своему брату написал:
“Я в себе уверен. Человек есть тайна. Её надо разгадать, и ежели будешь её разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время…”.
После этой фундаментальной базовой установки Ф. Достоевский стал смотреть на людей одновременно взглядом писателя, врача, детектива и священника.
Во время учебы в училище Ф. Достоевский увлекся литературой, а в 1843 году в Петербург прибыл знаменитый французский писатель Оноре де Бальзак, и под впечатлением этого визита Ф. Достоевский в конце 1843 года творчески перевел с французского на русский язык его роман “Евгения Гранде”. В 1840 году Ф. Достоевский был произведен в унтер-офицеры, а затем – в полевые инженер-прапорщики.
Но работа над переводом его сильно вдохновила, и, к тому же, перевод был опубликован в журнале “Репертуар и Пантеон” и принес переводчику немалые деньги. Конечно, после этого служба стала в тягость, и он подал в отставку, объяснив брату:
“Подал я в отставку, оттого что подал, то есть, клянусь тебе, не мог служить более. Жизни не рад, как отнимают лучшее время даром…”.
И Ф. Достоевский освободился от навязанного груза и свободный поплыл наудачу в сторону моря под названием “Литературное”:
“А что я ни делаю из своей судьбы – какое кому дело? Я даже считаю благородным этот риск, этот неразумный риск перемены состояния, риск целой жизни – на шаткую надежду”.
А можно это высказать и по-другому – доверился Богу и поплыл в неизвестность… – в ускоренном темпе на ходу готовясь к новому ремеслу:
“Я страшно читаю… – писал Достоевский брату и “страшно читал” не столько, чтобы что-то интересное прочитать, а чтобы научиться писать. – Что-нибудь давно прочитанное, прочитываю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во все, отчетливо понимаю, и сам извлекаю умение создавать…”.
Наблюдая и изучая чужой опыт, Достоевский вдруг сделал для себя открытие: эффективность и успех писателя зависит от того, в какой степени достоверности он отобразил (“сфотографировал) эту на самом деле очень сложную жизнь, людей, и эта адекватность, правдивость восприятия жизни находит созвучие-отклик-узнавание в душе читателей: “нет ничего фантастичнее самой действительности”. И если к этой хо рошо отраженной действительности прибавить ещё силой воображения и точные тонкие краски, то может получиться интересное литературное произведение.
После этого открытия, озарения –
“Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но ещё не осмыслен– ное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир… Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование…”.
И в этот момент как бы разорвалась и упала мутная пелена Майи между Ф. Достоевским и Миром, произошла настройка бинокля или микроскопа, – и всё вокруг стало видимо отчетливо и контрастно, мутные неясные образы людей вдруг стали отчетливы и понятны:
“И стал разглядывать и вдруг увидел какие-то странные лица. Все это были странные, чудные фигуры, вполне прозаические…”.
И можно было начать эти лица и фигуры описывать, можно было попытаться писать. А поскольку не только в университетах, но в военных училищах над молодыми головами алчно летали либеральные идеи, то и голову молодого Ф. Достоевского они без особого труда оккупировали; тем более, что Ф. Достоевский в своём юношеском максимализме искренне сам возмущался существующим неравенством:
“Я никогда не мог понять мысли, что одна десятая доля людей должна получать высшее развитие, а остальные девять десятых должны лишь послужить к тому материалом и средством, а сами оставаться во мраке”, – сокрушался Фёдор Михайлович.
И Ф. Достоевский в первую очередь стал писать социальный роман “Бедные люди”, который был издан в 1846 году. Этот роман был написан в доверительном эпистолярном жанре, и, пожалуй, в русской литературе впервые была показана красивая личность чиновника, а не бездушный “винтик”, не его серость, как обычно. И… – риск оказался оправдан, – прорвался, вырвался, проявился.
“В начале зимы я начал вдруг “Бедных людей”, мою первую повесть, до тех пор ничего еще не писавши, – вспоминал Ф. М. Достоевский. – Кончив повесть, я не знал, как с ней быть и кому отдать. Литературных знакомств я не имел совершенно никаких, кроме разве Д. В. Григоровича, но тот и сам еще ничего тогда не написал, кроме одной маленькой статейки “Петербургские шарманщики” в один сборник… Зайдя ко мне, он сказал: “Принесите рукопись” (сам он еще не читал ее); Некрасов хочет к будущему году сборник издать, я ему покажу”.
Я снес, видел Некрасова минутку, мы подали друг другу руки. Я сконфузился от мысли, что пришел со своим сочинением, и поскорей ушел, не сказав с Некрасовым почти ни слова… Белинского я читал уже несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным и – “осмеет он моих “Бедных людей”!” …Вечером того же дня, как я отдал рукопись, я пошел куда-то далеко к одному из прежних товарищей; мы всю ночь проговорили с ним о “Мертвых душах” и читали их, в который раз не помню. Тогда это бывало между молодежью; сойдутся двое или трое: “А не почитать ли нам, господа, Гоголя!” – садятся и читают, и пожалуй, всю ночь…
Воротился я домой уже в четыре часа, в белую, светлую как днем петербургскую ночь. Стояло прекрасное теплое время, и, войдя к себе в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович и Некрасов бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут. Они накануне вечером воротились рано домой, взяли мою рукопись и стали читать, на пробу: “С десяти страниц видно будет”. Но, прочтя десять страниц, решили прочесть еще десять, а затем, не отрываясь, просиде– ли уже всю ночь до утра, читая вслух и чередуясь, когда один уставал. “Читает он про смерть студента, – передавал мне потом уже наедине Григорович, – и вдруг я вижу, в том месте, где отец за гробом бежит, у Некрасова голос прерывается, раз и другой, и вдруг не выдержал, стукнул ладонью по рукописи: “Ах, чтоб его!” Это про вас-то, и этак мы всю ночь”. Когда они кончили (семь печатных листов!), то в один голос решили идти ко мне немедленно: “Что ж такое что спит, мы разбудим его, это выше сна!”
… Они пробыли у меня тогда с полчаса, в полчаса мы бог знает сколько переговорили, с полслова понимая друг друга, с восклицаниями, торопясь; говорили и о поэзии, и о правде, и о “тогдашнем положении”, разумеется, и о Гоголе, цитируя из “Ревизора” и из “Мертвых душ”, но, главное, о Белинском. “Я ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите, – да ведь человек-то, человек-то какой! Вот вы познакомитесь, увидите, какая это душа!” – восторженно говорил Некрасов, тряся меня за плечи обеими руками. “Ну, теперь спите, спите, мы уходим, а завтра к нам!” Точно я мог заснуть после них! Какой восторг, какой успех, а главное – чувство было дорого, помню ясно: “У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна… Ах хорошо!” Вот что я думал, какой тут сон!
“Новый Гоголь явился!” – закричал Некрасов, входя к нему(к Белинскому) с “Бедными людьми”. – “У вас Гоголи-то как грибы растут”, – строго заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда Некрасов опять зашел к нему, вечером, то Белинский встретил его “просто в волнении”: “Приведите, приведите его скорее!” И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему…
Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. “Что ж, оно так и надо”, – подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как всё преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: “Да вы понимаете ль сами– то, – повторял он мне несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, – что это вы такое написали!””.
“Это первая попытка у нас социального романа”, – радостно фиксировал В. Белинский.
Талант и “горячая” тема сделали своё дело, о Ф. Достоевском, как новом либеральном даровании, восторженно заговорили все либерал– демократы, столичная “прогрессивная” молодежь и т.д.
“Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное… Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал…”. Кстати, – что такое талант? – “Талант есть, во-первых, преполезная вещь. Литературный талант, например, есть способность сказать или выразить хорошо там, где бездарность скажет и выразит дурно“.
Но вскоре между Достоевским и Белинским обнаружились существенные мировоззренческие нестыковки, и плюс к этому наглая нахрапистость Белинского совсем не нравилась Достоевскому:
“Первая повесть моя “Бедные люди” восхитила его (потом, почти год спустя, мы разошлись – от разнообразных причин, весьма, впрочем, неважных во всех отношениях); но тогда, в первые дни знакомства, привязавшись ко мне всем сердцем, он тотчас же бросился с самою простодушною торопливостью обращать меня в свою веру. Я нисколько не преувеличиваю его горячего влечения ко мне, по крайней мере в первые месяцы знакомства. Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма…
В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма уважал и во многом слушался; был тоже один молоденький, начинающий литератор, заслуживший потом известность в литературе.
“Мне даже умилительно смотреть на него, – прервал вдруг свои яростные восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня, – каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него всё лицо изменяется, точно заплакать хочет… Да поверьте же, наивный вы человек, – набросился он опять на меня, – поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества””.
Дальше – больше, “великий” специалист в литературе В. Белинский пытался настойчиво советовать молодому писателю – что писать и как писать, стараясь удержать и развить его в социальной теме. У свободолюбивого Ф. М. Достоевского это вызвало внутренний протест, и он написал несколько рассказов и две повести “Хозяйка” и “Двойник” по своему усмотрению, и в своих произведениях, кроме точного фотографирования, позволял себе уклонения от точного реализма, включал писательское воображение, добавлял художественность в произведение, – это просто взбесило Белинского, вызвало гнев и критику, и он в своей воинственной хамской манере высказал очередные глупости:
“Фантастическое в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находится в заведывании врачей, а не поэтов”, а самое ценное в произведениях Достоевского – точный и глубокий психологизм различных человеческих образов Герцен назвал – “нервическая чепуха”. И Ф. Достоевский порвал отношения с “авторитетным” хамом и пакостником, и пошел своим путем, и в долгу не остался.
Далее в этой главе мы увидим, что Ф. М. Достоевский не просто любил “проехаться” по Белинскому, но считал это важной необхо– димостью в идеологической защите русского народа. И вся “партия критиков” “О. Р. И.”: Белинский, Писарев, Добролюбов и прочие им подобные получили от усмехающегося Фёдора Михайловича увесистым булыжником:
“Все наши критики (а я слежу за литературой чуть не сорок лет), и умершие, и теперешние, все, одним словом, которых я только запомню, чуть лишь начинали, теперь или бывало, какой-нибудь отчет о текущей русской литературе чуть-чуть поторжественнее… то всегда употребляли, более или менее, но с великою любовью, всё одну и ту же фразу: “В наше время, когда литература в таком упадке”, “В наше время, когда русская литература в таком застое”, “В наше литературное безвременье”, “Странствуя в пустынях русской словесности” и т.д., и т.д. На тысячу ладов одна и та же мысль. А в сущности в эти сорок лет явились последние произведения Пушкина, начался и кончился Гоголь, был Лермонтов, явились Островский, Тургенев, Гончаров и еще человек десять по крайней мере преталантливых беллетристов.
И это только в одной беллетристике! Положительно можно сказать, что почти никогда и ни в какой литературе, в такой короткий срок, не явилось так много талантливых писателей, как у нас, и так сряду, без промежутков. А между тем я даже и теперь, чуть не в прошлом месяце, читал опять о застое русской литературы и о “пустынях русской словесности”. Впрочем, это только забавное наблюдение мое; да и вещь-то совершенно невинная и не имеющая никакого значения. А так, усмехнуться можно”.
Западники не желали терять из своих рядов явно талантливого писателя и решили затянуть его глубже, пропитать своими идеями надежнее, заинтриговать конспирацией, – и вскоре доверили Ф. Достоевскому свои подпольные тайны, – он был приглашен в элитный либеральный кружок, который собирался каждую пятницу у М. В. Буташевича-Петрашевского.
“Что были из нас люди образованные – против этого, как я уже заметил, тоже, вероятно, не будут спорить. Но бороться с известным циклом идей и понятий, тогда сильно укоренившихся в юном обществе, из нас, без сомнения, еще мало кто мог. Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма. Политического социализма тогда еще не существовало в Европе, и европейские коноводы социалистов даже отвергали его, – вспоминал Ф. М. Достоевский. – Тип декабристов был более военный, чем у петрашевцев, но военных было довольно и между петрашевцами… И те и другие принадлежали бесспорно совершенно к одному и тому же господскому, ”барскому”, так сказать, обществу, и в этой характерной черте тогдашнего типа политических преступников, то есть декабристов и петрашевцев, решительно не было никакого различия. Если же между петрашевцами и было несколько разночинцев (крайне немного), то лишь в качестве людей образованных, и в этом качестве они могли явиться и у декабристов”(“Дневник писателя”).
В подполье прозападные петербургские интеллектуалы не только изучали классических немецких философов и либеральных французских мыслителей – Вольтера, Руссо, Дидро, но и прогрессивных социалистов Фурье, Прудона, и радикального К. Маркса и опыт революций в Европе…
“В половине текущего столетия, некоторые из нас удостоились приобщиться к французскому социализму и приняли его, без малейших колебаний, за конечное разрешение всечеловеческого единения, то есть за достижение всей увлекавшей нас доселе мечты нашей. Таким образом, за достижение цели мы приняли то, что составляло верх эгоизма, верх бесчеловечия, верх экономической бестолковщины и безурядицы, верх клеветы на природу человеческую, верх уничтожения всякой свободы людей, но это нас не смущало нисколько. Напротив, видя грустное недоумение иных глубоких европейских мыслителей, мы с совершенною развязностью немедленно обозвали их подлецами и тупицами. Мы вполне поверили, да и теперь еще верим, что положительная наука вполне способна определить нравственные границы между личностями единиц и наций (как будто наука, – если б и могла это она сделать, – может открыть эти тайны раньше завершения опыта, то есть раньше завершения всех судеб человека на земле).
Наши помещики продавали своих крепостных крестьян и ехали в Париж издавать социальные журналы, а наши Рудины умирали на баррикадах. Тем временем мы до того уже оторвались от своей земли русской, что уже утратили всякое понятие о том, до какой степени такое учение рознится с душой народа русского. Впрочем, русский народный характер мы не только считали ни во что, но и не признавали в народе никакого характера. Мы забыли и думать о нем и с полным деспотическим спокойствием были убеждены (не ставя и вопроса), что народ наш тотчас примет всё, что мы ему укажем, то есть в сущности прикажем. На этот счет у нас всегда ходило несколько смешнейших анекдотов о народе”, – признавался повзрослевший и поумневший Ф. Достоевский.
При этом для российского религиозного общества западные либеральные “священники” преподносили свои идеи соответственно “съедобно” – оригинально через образ Христа, – ведь, по их мнению, Христос был социалистом – революционером, пошёл против “отцов” за интересы бедных…
“Ну не-е-т! – подхватил друг Белинского. (Я помню, мы сидели, а он расхаживал взад и вперед по комнате.) – Ну нет; если бы теперь появился Христос, он бы примкнул к движению и стал во главе его…
– Ну да, ну да, – вдруг и с удивительною поспешностью согласился Белинский. – Он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними” – вспоминал Ф. М. Достоевский в 1873 году (“Дневник писателя”) об этом периоде масонско-либеральных идей. – Действительно правда, что зарождавшийся социализм сравнивался тогда, даже некоторыми из коноводов его, с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации. Все эти тогдашние новые идеи нам в Петербурге ужасно нравились, казались в высшей степени святыми и нравственными и, главное, общечеловеческими, будущим законом всего без исключения человечества. Мы еще задолго до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого грядущего “обновленного мира” и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским.
Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к Отечеству, как к тормозу во всеобщем развитии, и проч. и проч. – всё это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого-то великодушия.
Во всяком случае тема казалась величавою и стоявшею далеко выше уровня тогдашних господствовавших понятий – а это-то и соблазняло.
Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, – те из нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться”.
Но затем, уже повзрослев и поумнев, Ф. М. Достоевский активно противостоял Белинскому:
“Но, как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравственную ответственность личности он отрицал радикально. (Замечу, что он был тоже хорошим мужем и отцом, как и Герцен.) Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу ее; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усумнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а, напротив, восстановляет ее в неслыханном величии, но на новых и уже адамантовых основаниях…
Тут оставалась, однако, сияющая личность самого Христа, с которою всего труднее было бороться. Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все-таки оставался пресветлый лик богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге “Vie de Jйsus”, что Христос все-таки есть идеал красоты человеческой, тип недостижимый, которому нельзя уже более повториться даже и в будущем.
– Да знаете ли вы, – взвизгивал он раз вечером (он иногда как– то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, – знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…
Кругом меня были именно те люди, которые, по вере Белинского, не могли не сделать своих преступлений”.
И этих опасных людей, больных “болезнью Белинского”, Ф. М. Достоевский показал в своих знаменитых произведениях “Преступление и наказание” и “Бесы”.
После очередной неудавшейся революции во Франции 1848 года и очередных восстаний поляков российские власти тщательно просмотрели общество на наличие опасных либералов и “накрыли” кружок Петрашевского, арестовали и Ф. Достоевского. Тут-то только что взлетевшая на волне славы знаменитость спикировала сильно и хлебнула немало беды, и, как оказалось позже – очередного очень ценного опыта, что, вероятно, и было предусмотрено Божьим Провидением.
Во время следствия Ф. Достоевский 8 месяцев просидел в камере– одиночке в Петропавловской крепости, в которой разрешалось арестованным читать. Но поскольку в камере точно не было Руссо и Маркса, то молодой “вольнодумец” продолжил своё образование не только в этом узком направлении, но и более широко – читал гениального Шекспира и другую европейскую классику, книги по истории России и Европы, а когда прочел сочинения святого Дмитрия Ростовского, то написал брату: “Но лучше всего, если бы ты мне прислал Библию (оба Завета)”, которую в детстве вслух читал ему отец. Но главные ценные беды-испытания были ещё впереди…
Суд счел, что петрашевцы идейно готовили заговор против существующей власти и постановил: “Лишить… чинов, всех прав состояния и подвергнуть смертной казни”. Оба-на! А вроде всё казалось невинным просвещенческим увлечением. Уверен, – когда человеку объявляют о смертной казни, то этот шок встряхивает сознание основательно, тем более такого внимательного исследователя человека, как Ф. Достоевского… Но вскоре смертную казнь Ф. Достоевскому заменили на более мягкое наказание – “сослать на каторжную работу в крепостях на 8 лет”, так же смягчили наказание и всем остальным петрашевцам-арестантам, но никому об этом не сказали. После всего этого император Николай I каждому ещё раз смягчил наказание своей властью, в частности в деле Ф. Достоевского написал резолюцию: “на 4 года, а потом рядовым в Тобольск”. Об этом изменении также никому не сообщили и держали в секрете до самого эшафота.
“Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния, – вспоминал Ф. Достоевский. – Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех; но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестье отречься от своих убеждений. Это дело давнопрошедшее, а потому, может быть, и возможен будет вопрос: неужели это упорство и нераскаяние было только делом дурной натуры, делом недоразвитков и буянов? Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурными молодыми людьми…
То дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится! И так продолжалось долго.
Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убеждения лишь поддерживали наш дух сознанием исполненного долга. Нет, нечто Другое изменило взгляд наш, наши убеждения и сердца наши (я, разумеется, позволяю себе говорить лишь о тех из нас, об изменении убеждений которых уже стало известно и тем или другим образом засвидетельствовано ими самими). Это нечто другое было непосредственное соприкосновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же, как он, с ним сравнен и даже приравнен к самой низшей ступени его.
Повторяю, это не так скоро произошло, а постепенно и после очень– очень долгого времени. Не гордость, не самолюбие мешали сознаться. А между тем я был, может быть, одним из тех (я опять про себя одного говорю), которым наиболее облегчен был возврат к народному корню, к узнанию русской души, к признанию духа народного. Я происходил из семейства русского и благочестивого. С тех пор как я себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец”.
Власти разыграли поучительный, воспитательный спектакль на тему “Жизнь – это не шутка” или “С властями шутки плохи”. До этого – ссылка А. С. Пушкина в Михайловское “подумать” дала поразительный эффект, арест и ссылка И. С. Тургенева в Спасское дала поразительный эффект, и на этот раз жесткий урок российских властей в отношении Ф. Достоевского дал поразительный положительный эффект…
Когда на Семеновском плацу арестантам объявили о смертной казни и о приведении её в исполнение, и первую группу поставили к стенке, то в оставшиеся до казни несколько минут по свидетельству Ф. Достоевского в его сознание пронеслись весьма интересные мысли, о которых он поведал в “Дневнике писателя” и устами своего героя князя Мышкина:
“Троих первых повели к столбам. Привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей… Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше… Эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством…”.
И в последний момент арестантам объявили о смягчении наказания…
Вечером этого “расстрельного” дня Ф. Достоевский писал брату:
“… Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не унывать и не пасть – вот в чем жизнь, в чем задача её. Я сознал это”.
Затем начался очередной жизненный урок выковки будущего гения, – арестантов повезли по этапам в Сибирь. Когда пересекали Уральские горы – границу между Европой и Азией, то Достоевский и многие “петрашевцы” прослезились, – прощались с Европой… В Азии Ф. Достоевский четыре года прожил в тюрьме Омска вместе с уголовниками – ворами и убийцами, и результат этого сожительства был весьма любопытным:
“Я был в каторге и видал преступников, “решеных” преступников. Повторяю, это была долгая школа. Ни один из них не переставал себя считать преступником. С виду это был страшный и жестокий народ. “Куражились”, впрочем, только из глупеньких, новенькие, и над ними смеялись. Большею частью народ был мрачный, задумчивый. Про преступления свои никто не говорил. Никогда не слыхал я никакого ропота. О преступлениях своих даже и нельзя было вслух говорить. Случалось, что раздавалось чье-нибудь слово с вызовом и вывертом, и – “вся каторга”, как один человек, осаживала выскочку. Про это не принято было говорить.
Но, верно говорю, может, ни один из них не миновал долгого душевного страдания внутри себя, самого очищающего и укрепляющего. Я видал их одиноко задумчивых, я видал их в церкви молящихся перед исповедью; прислушивался к отдельным внезапным словам их, к их восклицаниям; помню их лица, – о, поверьте, никто из них не считал себя правым в душе своей!” (“Дневник писателя”).
Этот этап в своём развитии, в своей эволюции проходили многие великие русские мыслители, например, Л. Толстой по этому поводу любил цитировать Николая Гоголя:
“Стоит только хорошенько выстрадаться самому, как уже все страдающие становятся тебе понятны. Этого мало – сам ум проясняется: дотоле скрытые положения и поприща людей становятся тебе известны, и делается видно, что кому потребно. Велик Бог, нас умудряющий”, и Лев Николаевич сделал вывод: “Страдания жизни неразумной приводят к сознанию необходимости разумной жизни”.
Из личных страданий неким закономерным образом выходит любовь, любовь к другим страдающим, как со-чувствие, сострадание, со-переживание, со-понимание, философия любви.
“Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость, – писал после тюрьмы Ф. М. Достоевский. – Но все-таки я осмелюсь высказать. Прямо скажу: строгим наказанием, острогом и каторгой вы, может быть, половину спасли бы из них. Облегчили бы их, а не отяготили”.
Это жизненное испытание, как ни странно звучит, – здорово обогатило Ф. Достоевского:
“И на каторге между разбойниками, в четыре года, отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото….
Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть не многие знают его…
Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем. Этою жаждою страдания он, кажется, заражен искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьет ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно.
Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости господа. Страданием своим русский народ как бы наслаждается. Что в целом народе, то и в отдельных типах, говоря, впрочем, лишь вообще. Вглядитесь, например, в многочисленные типы русского безобразника. Тут не один лишь разгул через край, иногда удивляющий дерзостью своих пределов и мерзостью падения души человеческой. Безобразник этот прежде всего сам стра– далец. Наивно-торжественного довольства собою в русском человеке совсем даже нет, даже в глупом.
Возьмите русского пьяницу и, например, хоть немецкого пьяницу: русский пакостнее немецкого, но пьяный немец несомненно глупее и смешнее русского. Немцы – народ по преимуществу самодовольный и гордый собою. В пьяном же немце эти основные черты народные вырастают в размерах выпитого пива. Пьяный немец несомненно счастливый человек и никогда не плачет; он поет самохвальные песни и гордится собою. Приходит домой пьяный как стелька, но гордый собою.
Русский пьяница любит пить с горя и плакать. Если же куражится, то не торжествует, а лишь буянит. Всегда вспомнит какую-нибудь обиду и упрекает обидчика, тут ли он, нет ли…
Самый крупный безобразник, самый даже красивый своею дерзостью и изящными пороками, так что ему даже подражают глупцы, все-таки слышит каким-то чутьем, в тайниках безобразной души своей, что в конце концов он лишь негодяй и только. Он недоволен собою; в сердце его нарастает попрек, и он мстит за него окружающим; беснуется и мечется на всех, и тут-то вот и доходит до краю, борясь с накопляющимся ежеминутно в сердце страданием своим, а вместе с тем и как бы упиваясь им с наслаждением. Если он способен восстать из своего унижения, то мстит себе за прошлое падение ужасно, даже больнее, чем вымещал на других в чаду безобразия свои тайные муки от собственного недовольства собою”.
В 1854 году Ф. Достоевский был зачислен рядовым в 1-ю роту Сибирского 7-линейного батальона в городе Семипалатинске, а на следующий год за усердную службу был произведен в унтер-офицеры.
В Семипалатинске Ф. Достоевский сдружился с будущим знаменитым генералом, а тогда молодым юристом – А. Е. Врангелем. А в 1856 году в Кузнеце женился на вдове своего умершего друга 28-летней Марии Исаевой, у которой был сын. В 1858 году Ф. Достоевскому разрешили уйти в отставку по состоянию здоровья, и вернуться в европейскую часть России, – именно в Тверь. А в конце 1859 года ему разрешили переехать в Петербург, где он, благодаря брату Михаилу, стал быстро возвращаться к творчеству – они вместе стали издавать журнал “Время”, а затем “Эпоха” (1861–1864 гг.).
В 1861 году было опубликовано его первое произведение после возвращения в столицу – роман “Униженные и оскорбленные”. Итак, в 40 лет Ф. Достоевский опять вернулся в литературу. Но к разочарованию либералов, западников в этом романе не было социальной или политической остроты, кислотности, это был семейный роман о счастье и о добродетели.
Репутацию среди либералов и “прогрессивной” общественности сильно поправил роман “Записки из Мертвого дома”, опубликованный в 1862 году, – либеральных гимнов там не было, но тема была очень выиг– рышной, ибо с такой правдивостью и красочностью ещё никто описывал русскую тюрьму. И мысль Достоевского, что преступники “может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего” почерпнутую им из трагического личного опыта, либералы почему-то охотно, не спросив писателя, принимали на свой счёт. Восторженные читатели стали называть Федора Михайловича Достоевского “русским Вергилием”.
Но Ф. Достоевский после знакомства в Сибири с народом был уже совсем другой, но об этом пока ещё никто не догадывался.
“Однажды утром (1862 г.) я нашел у дверей моей квартиры, на ручке замка, одну из самых замечательных прокламаций изо всех, которые тогда появлялись; а появлялось их тогда довольно. Она называлась “К молодому поколению”. Ничего нельзя было представить нелепее и глупее. Содержания возмутительного, в самой смешной форме, какую только их злодей мог бы им выдумать, чтобы их же зарезать. Мне ужасно стало досадно и было грустно весь день.
Всё это было тогда еще внове и до того вблизи, что даже и в этих людей вполне всмотреться было тогда еще трудно. Тут подавлял один факт: уровень образования, развития и хоть какого-нибудь понимания действительности, подавлял ужасно. Несмотря на то, что я уже три года жил в Петербурге и присматривался к иным явлениям, – эта прокламация в то утро как бы ошеломила меня, явилась для меня со– всем как бы новым неожиданным откровением: никогда до этого дня не предполагал я такого ничтожества! Пугала именно степень этого ничтожества”.
Но вскоре в журнале “Время” произошло самораскрытие другого Ф. Достоевского – прозвучали новые, совсем не левые взгляды этого “русского Вергилия”:
“Идею мы несём вовсе не ту, чем они, в человечество – вот причина. И это несмотря на то, что наши “русские европейцы” изо всех сил уверяют Европу, что у нас нет никакой идеи, да и впредь быть не может, что Россия и не способна иметь идею, а способна лишь подражать, и что мы вовсе не азиаты… Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная и что наша задача – создать свою новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал”.
Это уже точно славянофильство, а не западничество, не масонство. Мы наблюдаем разительное преображение Ф. Достоевского в Сибири, и возвращение в столицу с совсем другими – с противоположными взглядами.
“В истории славянофильского сознания фактом революционным было явление Достоевского… С Достоевского пошло катастрофическитрагическое жизнеощущение и настал конец бытовому прекраснодушию.
Достоевский, конечно, духовно связан со славянофилами и сам был славянофилом, но сколь отличным от славянофилов старых, сколь новым по духу. В Достоевском революционно развивалось славянофильское сознание” – верно заметил Н. Бердяев.
Хотя в самом начале 60-х годов Ф. Достоевский ещё не демонстрировал вызывающе свое боевитое славянофильство.
В конце “Дневника писателя” (1881 г.) Ф. М. Достоевский написал сам о себе: “Краткие биографические сведения, продиктованные писателем А. Г. Достоевской:
“По убеждениям своим он открытый славянофил; прежние же социалистические убеждения его весьма сильно изменились”.
Ещё раньше в “Дневнике писателя” Ф. Достоевский объяснял подробнее:
“Я во многом убеждений чисто славянофильских, хотя, может быть, и не вполне славянофил. Славянофилы до сих пор понимаются различно. Для иных, даже и теперь, славянофильство, как в старину, например, для Белинского, означает лишь квас и редьку. Белинский действительно дальше не заходил в понимании славянофильства. Для других (и, заметим, для весьма многих, чуть не для большинства даже самих славянофилов) славянофильство означает стремление к освобождению и объединению всех славян под верховным началом России – началом, которое может быть даже и не строго политическим. И наконец, для третьих славянофильство, кроме этого объединения славян под началом России, означает и заключает в себе духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миром слово.
Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединение всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обреченного на молчание, но всегда заключавшего в себе великие силы… Вот к этому-то отделу убежденных и верующих принадлежу и я”.
Тут-то либералы, западники всё поняли, и критики дружно на– валились на “мирный” роман Ф. Достоевского, на журнал “Время”, подключили все “ресурсы” и стали третировать Ф. Достоевского. Естественно, Достоевский разругался и порвал все отношения с “прогрессивным” журналом “Современник”, с Некрасовым и прочими. И более того, Ф. Достоевский воспользовался конфликтом между журналами
“Русское слово” и “Современник” и “подлил масла в пожар раздрая” своим колким памфлетом “Господин Щедрин или раскол в нигилистах”, когда само слово “нигилист” было одновременно ругательным и оскорбительным:
“У нас, в литературном и преимущественно в журнальном мире, случаются целые катастрофы, даже почти романы. Вот, например, недавно, очень недавно, случилась странная кутерьма. “Русское слово”, орган неумеренных нигилистов, напал на “Современник”, орган умеренных нигилистов… Из этих попреков усматривается, что “Современник” теперь уже не современник, а ретроград, потому что позволил г-ну Щедрину, своему сотруднику, писать о мальчишках, о каких-то “вислоухих”, о ничего не понимающих и всё портящих… Так что “Современник”, говорят, даже и струсил, до того струсил, что запретил будто бы г-ну Щедрину вести дальнейшую полемику с “Русским словом””.
“Достоевский сделался врагом революции и революционеров из любви к свободе, он увидел в духе революционного социализма отри– цание свободы и личности. Что в революции свобода перерождается в рабство. Его ужаснула перспектива превращения общества в муравейник”, – отметил Н. Бердяев.
Интересно, что эта тема несвободы в муравейнике актуальна в России и сегодня, например, 31 октября 2007 г. я заглянул на “научный” семинар, проводимый в г. Пушкине в местном Агроуниверситете, который последние 10 лет “оккупировали” неомасоны-“концептуалисты” из “Мертвой воды” и услышал от отца-основателя товарища-жреца В. Зазнобина вначале речь о свободе, равенстве, братстве и общечеловеческих ценностях, а затем “убедительную” речь, – что необходимо российское общество построить по космополитическим принципам и по примеру муравейника или пчелиного улья – чтобы каждый знал смолоду свою задачу до конца жизни и ни шага влево или вправо… И это при том, что эти псевдоборцы с толпоэлитаризмом, за равенство и свободу точно знают, что и в улье и в муравейнике есть иерархия, неравность, элита и рядовые. Удивительны эти повторы-возвраты истории.
В 1863 году западники не остались в долгу и навалились дружно на Ф. Достоевского, их третирование достигло такого накала, что его жена стала болезненно реагировать, стала нервной, раздраженной и уехала во Владимир. А Ф. Достоевский решил не сражаться с либералами “в рукопашную”, а по примеру И. С. Тургенева и С. Н. Лескова решил уехать за границу и переждать пока шумиха успокоится.
При этом в 42 года Достоевскому “влез бес в ребро”, и он почти влюбился в молоденькую курсистку-нигилистку Аполлинарию Сусло– ву, которая, как молодой автор, пыталась публиковать свои рассказы и стихи в журнале братьев Достоевских; и прихватил её с собой в путеше– ствие по Германии, Франции и Италии. В похожем возрасте, вероятно, многие выдающиеся мыслители и общественные деятели проходят через подобное испытание по теме: “Могу ли я еще кому-нибудь нравиться в этом возрасте?” или “Возможна ли ещё у меня красивая любовь в этом возрасте?”. Чтобы в этом убедиться, стоит почитать письма Л. Толстого или вспомнить сладкую трагедию И. Тургенева с Виардо или подобную историю с императором Александром II.
В данном случае Ф. Достоевский “играл с огнем”, ибо А. Суслова была классической роковой властной женщиной и классической раскре– пощенной “Лолитой”, в которую через четверть века(!), пораженный её “черной” красотой, безумно влюбился и чуть было “не пропал” молодой Василий Розанов, кстати, женившийся на ней (когда в следующей книге будем наблюдать за “достижениями” в 20-м веке В. Розанова, то мы с этой особой познакомимся подробнее).
Поездка в Европу была давней сладкой мечтой Ф. Достоевского – заработать денег и своими глазами увидеть прекрасную, роскошную Европу, и он тщательно составил план путешествия, который предусматривал посещение 15 городов. И наконец-то мечта сбылась, стучат колеса поезда и рядом романтичная молоденькая Аполлинария.
“Господи, сколько я ожидал себе от этого путешествия! …Вся “страна святых чудес” представится мне разом с птичьего полета…”, а въехав в Берлин: “Я вдруг, с первого взгляда заметил, что Берлин до невероятности похож на Петербург. Те же кордонные улицы, те же запахи… стоило ж себя двое суток в вагоне ломать, чтоб увидать то же самое”. И даже Париж разочаровал, оказался “прескучнейшим городом”, в общем, читатель может сам прочитать заметки этого путешественника в его “Зимних заметках о летних впечатлениях”.
Путешествие по Европе Ф. Достоевскому немало подпортила и Аполлинария, в которой он наконец-то разобрался умом и понял соотношение её красоты, её капризного характера и его нервов, его самолюбия. И, когда после возвращения в Россию ему хватило воли разорвать с ней отношения, то он с облегчением и одновременно с болью объяснял своему брату:
“Аполлинария – большая эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям… Я люблю её до сих пор, очень люблю, но я уже не хотел бы любить её…”.
Яркий типаж Сусловой лег в основу написания некоторых героинь Ф. Достоевского – Полина или Катерина Ивановна в “Братьях Карамазовых”, и некоторые сцены в “Игроке” взяты из реальных сцен путешествия с Сусловой по Европе. Опыт не пропал зря.
Возможно, не стоило бы на этом фрагменте жизни Ф. Достоевского останавливаться, если бы не этот довольно редкий пример борьбы и болезненной трагической победы сознания, нравственной части сознания “скорпиона” Ф. Достоевского над своими чувствами.
Во время путешествия Ф. Достоевский начал работать над повестью “Записки из подполья”. Это было важной вехой в жизни писателя – он начал писать идеологические произведения, в этой повести появился отрицательный “герой” – идеолог. С этой повести начался длинный путь исследования причин возникновения нигилизма, причин отчуждения от общества и противостояния обществу, причин либерализма-революционности-терроризма.
После возвращения в Россию Ф. Достоевский поехал во Владимир к больной жене Марии Дмитриевне и детям, помирился и переехал с ними жить не в Петербург, а в Москву. В 1864 году его жена умерла. Ф. Достоевский вернулся в Петербург, но контактов с А. Сусловой избегал. В этом же году умер его любимый брат Михаил Михайлович Достоевский (1820–1864) и ближайший друг – критик Аполлон Григорьев. “Моя жизнь переломилась надвое”, – сетовал Ф. Достоевский. Но важную для него повесть в 1864 году закончил.
Пожалуй, читатели это произведение не знают, или знают намного хуже знаменитых произведений писателя: “Преступление и наказание”, “Бесы”, “Братья Карамазовы”, хотя “Записки из подполья” в этой линии идеологических произведений Ф. Достоевского стоят первыми, начинающими и поэтому являются важными в логической цепочке объяснения трагического для России явления.
В этой повести безымянный “герой” – идеолог своим комплексом рассуждений выделяет себя из общества, и поскольку он знает, что его убеждения не понравятся обществу, он может даже пострадать, и ему не с кем, кроме слуги, поделиться своими соображениями, то этот темный “гений” обособляется от общества, уходит в подполье, не в прямом пока смысле, например, – в петрашевцы, а подпольем является его особое, обособленное “засекреченное” сознание. Этот его внутренний мир – “футляр” и является его подпольем от общества и уже в какой-то мере против общества, ибо он убежден, что “человек всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать, так, как хотел, а вовсе не так, как повелевал ему разум и выгода”. – А это уже похоже на безрассудное бунтарство или даже анархию, что может привести к негативным, опасным явлениям в обществе.
Достоевский, будучи тонким и внимательным психологом, “копался” в этой теме ещё долгие годы после издания этой повести, и многие мысли в доработанном состоянии изложил через 10 лет в “Дневнике писателя”, поэтому стоит, сохраняя эту тему, рассмотреть все наработки мыслителя по теме. Тем более, что Ф. Достоевский показал целую историю роста нигилиста-революционера, всю его историческую “эволюцию” роста, вернее – его инволюцию, в которой обособление в обществе, показанное в “Записках из подполья”, является только промежуточным этапом. Внимательно понаблюдаем за объяснениями и логикой мыслителя:
“Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего, Россию и себя самого (то есть свое же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над родной почвой нашей) в конце концов отри– цающего, делить с другими не желающего и искренно страдающего.
Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной литературе. За ними выступили Печорины, Чичиковы, Рудины и Лаврецкие, Болконские (в “Войне и мире” Льва Толстого) и множество других, уже появлением своим засвидетельствовавшие о правде первоначально данной мысли Пушкиным. Ему честь и слава, его громадному уму и гению, отметившему самую больную язву составившегося у нас после великой петровской реформы общества. Его искусному диагнозу мы обязаны обозначением и распознанием болезни нашей…”.
Эту болезнь либерализма молодых людей Ф. М. Достоевский пре– красно знал на своём опыте, пережил, излечился и видел много этих гордых “Онегиных” среди “петрашевцев”, которые почти все были из “барского, господского общества”. Эти гордые “Онегины” были обеспечены, им не надо было думать, куда устроиться на работу и как заработать денег, – у них были другие проблемы: как убить огромное количество свободного времени, чем заняться, то есть – чем наполнить время-жизнь, то есть – каким смыслом наполнить свою жизнь… В этой шикарной ситуации им на ум приходило почему-то только два варианта: увлечься женщинами, как Алеко Пушкина Земфирой или, глядя на Европу, на “цивилизованную” Францию, – романтикой “бодания” с властью. Ф. М. Достоевский:
“В глуши, в сердце своей родины, он конечно не у себя, он не дома. Он не знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях. Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле и по землям иностранным, он, как человек бесспорно умный и бесспорно искренний, еще более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность, – и тогда, как и теперь, немногих, – смотрит с грустною насмешкой.
Ленского он убил просто от хандры, почем знать, может быть, от хандры по мировому идеалу, – это слишком по-нашему, это вероятно. Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твердо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чем правда, что и выразилось в финале поэмы. Может быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо бесспорно она главная героиня поэмы. Это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоза русской женщины, и ей предназначил поэт высказать мысль поэмы в знаменитой сцене последней встречи Татьяны с Онегиным”.
Онегин Пушкина пока ещё не пришел ко второму варианту, к “петрашевцам”, но он уже отправился в этот путь, – Ф. М. Достоевский:
(Онегин) “отправился с мировою тоской своею и с пролитою в глупенькой злости кровью на руках своих скитаться по родине, не примечая ее, и, кипя здоровьем и силою, восклицать с проклятиями: Я молод, жизнь во мне крепка, Чего мне ждать, тоска, тоска!
Это поняла Татьяна. В бессмертных строфах романа поэт изобразил ее посетившею дом этого столь чудного и загадочного еще для нее человека. Я уже не говорю о художественности, недосягаемой красоте и глубине этих строф. Вот она в его кабинете, она разглядывает его книги, вещи, предметы, старается угадать по ним душу его, разгадать свою загадку, и “нравственный эмбрион” останавливается наконец в раздумье, со странною улыбкой, с предчувствием разрешения загадки, и губы ее тихо шепчут: “Уж не пародия ли он?” Да, она должна была прошептать это, она разгадала.
Я вот как думаю: если бы Татьяна даже стала свободною, если б умер ее старый муж, и она овдовела, то и тогда бы она не пошла за Онегиным. Надобно же понимать всю суть этого характера! Ведь она же видит, кто он такой: вечный скиталец увидал вдруг женщину, которою прежде пренебрег, в новой блестящей недосягаемой обстановке, – да ведь в этой обстановке-то, пожалуй, и вся суть дела. …Она прошла в его жизни мимо него не узнанная и не оцененная им; в том и трагедия их романа. О, если бы тогда, в деревне, при первой встрече с нею, прибыл туда же из Англии Чайльд-Гарольд или даже, как-нибудь, сам лорд Байрон и, заметив ее робкую, скромную прелесть, указал бы ему на неё, – о, Онегин тотчас же был бы поражен и удивлен, ибо в этих мировых страдальцах так много подчас лакейства духовного! Но этого не случилось…
Ведь этой девочке, которую он чуть не презирал, теперь поклоняется свет – свет, этот страшный авторитет для Онегина, несмотря на все его мировые стремления, – вот ведь, вот почему он бросается к ней ослеп– ленный! Вот мой идеал, восклицает он, вот мое спасение, вот исход тоски моей, я проглядел его, а “счастье было так возможно, так близко!” И как прежде Алеко к Земфире, так и он устремляется к Татьяне, ища в новой причудливой фантазии всех своих разрешений.
Да разве этого не видит в нем Татьяна, да разве она не разглядела его уже давно?.. У него никакой почвы, это былинка, носимая ветром. Не такова она вовсе: у ней и в отчаянии и в страдальческом сознании, что погибла ее жизнь, все-таки есть нечто твердое и незыблемое, на что опирается ее душа. Это ее воспоминания детства, воспоминания родины, деревенской глуши, в которой началась ее смиренная, чистая жизнь, – это “крест и тень ветвей над могилой ее бедной няни”. О, эти воспоминания и прежние образы ей теперь всего драгоценнее, эти образы одни
только и остались ей, но они-то и спасают ее душу от окончательного отчаяния. И этого немало, нет, тут уже многое, потому что тут целое основание, тут нечто незыблемое и неразрушимое. Тут соприкосновение с родиной, с родным народом, с его святынею. А у него что есть и кто он такой? Не идти же ей за ним из сострадания, чтобы только потешить его… Нет, Татьяна не могла пойти за Онегиным”.
Итак, гордый Онегин, не найдя счастья и смысла жизни в первом варианте, уже в образе Алеко у Пушкина опять “отправился с мировою тоской своею и с пролитою в глупенькой злости кровью на руках своих скитаться по родине, не примечая ее, и, кипя здоровьем и силою, восклицать с проклятиями: Я молод, жизнь во мне крепка, Чего мне ждать, тоска, тоска!”
И от этой тоски Онегин-Алеко заехал поразвлечься, развеять свою тоску и бессмысленность жизни романтикой к цыганам (поэма А. Пушкина “Цыгане”). Но цыгане были не глупее Татьяны и, – одно дело приехал на пару деньков – повеселился – заплатил – и уехал, а другое – ему понравилось, его понесло, задержался и “наломал дров”, и даже решил остаться, но – Ф. М. Достоевский:
“Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не приго– дился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:
Оставь нас, гордый человек; Мы дики, нет у нас законов, Мы не терзаем, не казним.
Всё это, конечно, фантастично, но “гордый-то человек” реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно, чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежно– сти своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону, терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его…
Тут уже подсказывается русское решение вопроса, “проклятого вопроса”, по народной вере и правде: “Смирись, гордый человек, и пре– жде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, вот это решение по народной правде и народному разуму. “Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой – и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его.
Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить”. Это решение вопроса в поэме Пушкина (”Цыгане”) уже сильно подсказано. Еще яснее выражено оно в “Евгении Онегине”, поэме уже не фантастической, но осязательно реальной, в которой воплощена настоящая русская жизнь с такою творческою силой и с такою законченностию, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй”.
И Ф. М. Достоевский не скрывал, что он пытался изо всех сил и си– лой своего таланта продолжить эту линию А. Пушкина, это дело А. Пушкина, и он не скрывал, что целенаправленно назвал свой знаменитый роман – “Бесы”, взяв эту идею у А. С. Пушкина из его одноименного стихотворения: “Бес благородный скуки тайной”.
И в своей повести “Записки из подполья” Ф. М. Достоевский попытался показать следующую стадию “прогресса” этого гордого праздного барчука Онегина-Алеко, который разозлился на окружающий Мир-общество, обиделся на него, наершился, и в этом состоянии покинул общество, отделился, отщепился, обособился в своём гордом недовольном и озлобленном мирке-сознании, в своём футляре, в своём коконе. И этот маленький люциферик – это не “лишний человек в обществе”, который в своём прогрессе якобы перерос отсталое российское общество, обогнал его, и отсталое общество его не поняло и отвергло, – как десятки лет объясняли и объясняют нашим школьникам и студентам старо-шаблонно учителя и профессора, нет – этот бездельник-бунтарь является добровольным отщепенцем-обособленцем. И этот исторический момент в истории России чутко уловил Ф. М. Достоевский:
“Право, мне всё кажется, что у нас наступила какая-то эпоха всеоб– щего “обособления”. Все обособляются, уединяются, всякому хочется выдумать что-нибудь свое собственное, новое и неслыханное… Он про– поведует новое, он прямо ставит идеал нового слова и нового человека. Он не знает ни европейской литературы, ни своей; он ничего не читал, да и не станет читать. Он не только не читал Пушкина и Тургенева, но, право, вряд ли читал и своих, т. е. Белинского и Добролюбова.
Он выводит новых героев и новых женщин, и вся новость их заклю– чается в том, что они прямо делают свой десятый шаг, забыв о девяти первых, а потому вдруг очутываются в фальшивейшем положении, в каком только можно представить, и гибнут в назидание читателю…”.
Со времен СССР наши учителя и профессора или “по инерции”, или по собственной глупости или по собственному идеологическому либеральному убеждению объясняют, что этот отщепенец не обгонял в своём развитии общество, нет – он-то развивался гармонично правильно, а вот российское общество почему-то сильно запаздывало в развитии, не догоняло “героя”, отставало – поэтому у этого “прогрессивного” и возникла благородная революционная мысль: подтянуть российское общество до нужной ступени прогресса, и если надо то и (по Белинскому, Герцену и пр.) силой и ценой крови.
Ф. М. Достоевский думал совсем иначе и объяснял, что происходило с этим отщепенцем-люцифериком-бесом на стадии обособления уже в его эпоху:
“А тут как раз подоспело освобождение крестьян, а с ним вместе – разложение и “обособление” нашего интеллигентного общества во всех возможных смыслах. Люди не узнавали друг друга, и либералы не узна– вали своих же либералов. И сколько было потом грустных недоумений, тяжелых разочарований! Бесстыднейшие ретрограды вылетали иногда вдруг вперед, как прогрессисты и руководители, и имели успех. Что же могли видеть многие тогдашние дети в своих отцах, какие воспоминания могли сохраниться в них от их детства и отрочества? Цинизм, глумление, безжалостные посягновения на первые нежные святые верования детей; затем нередко открытый разврат отцов и матерей, с уверением и научением, что так и следует, что это-то и истинные “трезвые” отношения. Прибавьте множество расстроившихся состояний, а вследствие того нетерпеливое недовольство, громкие слова, прикрывающие лишь эгоистическую, мелкую злобу за материальные неудачи, – о, юноши могли это наконец разобрать и осмыслить! А так как юность чиста, светла и великодушна, то, конечно, могло случиться, что иные из юношей не захотели пойти за такими отцами и отвергли их “трезвые” наставления. Таким образом, подобное “либеральное” воспитание и могло произвести совсем обратные следствия, по крайней мере в некоторых примерах. Вот эти-то, может быть, юноши и подростки и ищут теперь новых путей и прямо начинают с отпора тому ненавистному им циклу идей, который встретили они в детстве, в своих родных гнездах…
Он мигом “уединился и обособился”, нашу христианскую веру тотчас же и тщательно обошел, всё это прежнее устранил и немедленно выдумал свою веру, тоже христианскую, но зато “свою собственную”. У него жена и дети. С женой он не живет, а дети в чужих руках. Он на днях бежал в Америку, очень может быть, чтоб проповедовать там новую веру. Одним словом, каждый сам по себе и каждый по-своему, и неужто они только оригинальничают, представляются? Вовсе нет. Нынче у нас момент скорее правдивый, чем рефлекторный. Многие, и, может быть, очень многие, действительно тоскуют и страдают; они в самом деле и серьезнейшим образом порвали все прежние связи и принуждены начинать сначала, ибо свету им никто не дает.
А мудрецы и руководители только им поддакивают, иные страха ради иудейского (как-де не пустить его в Америку: в Америку бежать все-таки либерально), а иные так просто наживаются на их счет. Так и гибнут свежие силы…
Одним словом, хоть и старо сравнение, но наше русское интелли– гентное общество всего более напоминает собою тот древний пучок прутьев, который только и крепок, пока прутья связаны вместе, но чуть лишь расторгнута связь, то весь пучок разлетится на множество слабых былинок, которые разнесет первый ветер. Так вот этот-то пук у нас теперь и рассыпался. Что ж, неужели не правда, что правительство наше, за всё время двадцатилетних реформ своих, не нашло у нас всей поддержки интеллигентных сил наших? Напротив, не ушла ли огромная часть молодых, свежих и драгоценных сил в какую-то странную сторону, в обособление с глумлением и угрозой, и именно опять-таки из-за того, чтоб вместо первых девяти шагов ступить прямо десятый, забывая притом, что десятый-то шаг, без предшествовавших девяти, уж во всяком случае обратится в фантазию, даже если б он и значил что-нибудь сам по себе. Всего обиднее, что понимает что-нибудь в этом десятом шаге, может быть, всего только один из тысячи отщепенцев, а остальные слышали, как в колокола звонят. В результате пусто: курица болтуна снесла. Видали ль вы в знойное лето лесной пожар? Как жалко смотреть и какая тоска! сколько напрасно гибнет ценного материала, сколько сил, огня и тепла уходит даром, бесследно и бесполезно…”.
Когда ради своего развития и совершенства обособляется и уединяется в своём “коконе” какой-либо молодой ученый или монах, про– водит большую внутреннюю работу и достигает хороших результатов, то через некоторое время из “кокона” в общество выходит прекрасная “бабочка”, а когда в “коконе” варится в своей злобе и мрачных мыслях Онегин-Алеко, то через некоторое время из этого “кокона” в общество вылазит либеральный продукт: нигилист или его “продвинутая” форма – монстр-революционер с револьвером и бомбой…
В этом вопросе отщепления-обособления от российского общества Ф. М. Достоевский посмотрел ещё шире, и обратил внимание, что начинают обособляться не только отдельные “прогрессивные” молодые люди, но и более крупные “монады” общества и целые народы:
“Мне скажут, что это всего два-три факта, которые ничего не означают, что, напротив, всё несомненно тверже прежнего обобщается и соединяется, что являются банки, общества, ассоциации. Но неужели вы и вправду укажете мне на эту толпу бросившихся на Россию восторжествовавших жидов и жидишек? Восторжествовавших и восторженных, потому что появились теперь даже и восторженные жиды, иудейского и православного исповедания. И что же, даже и об них теперь пишут в наших газетах, что они уединяются и что, например, над съездами представителей наших русских поземельных банков смеется вдоволь заграничная пресса по поводу “… тайных заседаний первых двух съездов, не без иронии спрашивая: каким образом и по какому праву русские поземельно-кредитные учреждения имеют смелость претендовать на доверие публики, когда они своими тайными заседаниями, происходящими за тщательно охраняющими их китайскими стенами, скрывают всё от публики, давая этим ей даже понять, что у них действительно творится что-то недоброе…”
Вот, стало быть, даже и эти господа обособляются и затворяются и замышляют что-то свое и по-своему…”.
На основе вышеизложенного трудно назвать Ф. Достоевского только гениальным писателем, в данном случае он ещё и выдающийся мыслитель-философ.
В 1865 году у Достоевского чуть было не случилось ещё одно несчастье – к нему перешли долги умершего брата, и за долги пытались отобрать все его имущество. Спас его авторитет писателя, – Литературный фонд дал ему 600 рублей на погашение долгов. Чтобы избежать повтора ситуации и увеличить эффективность и быстроту написания литературных произведений, и, соответственно, и скорость поступления гонораров, Ф. Достоевский изменил технологию “производства”, ибо рука сильно не успевала за мыслью – и нанял стенографистку Анну Сниткину, которой он стал диктовать тексты. Таким способом он довольно быстро написал и издал в 1866 году знаменитый роман “Игрок”.
“Стенографистка моя, Анна Григорьевна Сниткина, была молода и довольно пригожая девушка, 20 лет, хорошего семейства… при конце романа я заметил, что стенографистка моя меня искренне любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова. А мне она всё больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я предложил ей за меня выйти. Она согласилась, и вот мы обвенчаны. Разница в летах ужасная (20 и 44), но я всё более убеждаюсь, что она будет счастлива”, – писал Ф. Достоевский.
До этого “служебного” романа с А. Сниткиной Достоевский в этом же году очень быстро написал и издал знаменитый роман “Преступление и наказание”, об идее которого Достоевский писал в письме издателю М. Каткову:
“Идея повести… – психологический отчет одного преступления. Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шаткости в понятиях поддавшись некоторым странным “недоконченным” идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху… Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла…”.
Это произведение рассмотрим не с помощью каких-то “сверхмудрых” критиков, а с помощью самого автора и его “Дневника писателя”.
За словом “психологический” у Ф. М. Достоевского стоит такая потрясающая многомерная глубина, и учитывая очень короткие сроки создания этого интеллектуального творения, то приходится только удивляться и преклоняться перед гением Ф. М. Достоевского.
Этот роман – не просто талантливый психологический детектив, он имеет серьёзную философскую и идеологическую нагрузку, актуальную и сегодня и всегда. Достоевский показал всю опасность, – когда этот отщепенец-обособленец-нигилист дозрел в своем либеральном вареве до критической точки – до готовности переступить черту закона и юридического и нравственного, между добром и злом, и в этой ситуации он может уже легко и идеологически “обосновано” совершить преступление – как против личности, так и против власти, против государства – стать преступником. После такой внутренней работы-подготовки для проявления этого во вне дело остается за малым – за поводом, например, для Засулич – это наказание розгами её единомышленника, а для Раскольникова – это нищета и резкая необходимость в деньгах.
Таким образом, раскалывается человеческое сознание, пробегает трещина-раскол между совестью и безнравственностью, размывается понятие зла и настоящего добра, и остается в сознании нигилиста безнравственная злая часть. И этот внутренний раскол и преобладание зла в сознании затем проявляется и во вне между праведным поведением и преступным, и соответственно, общество раскалывается на порядочных, законопослушных и преступников и террористов. Мы наблюдаем как пробегает трещина раскола от сознания одного человека в общество. Поэтому Ф. М. Достоевский и дал “герою” фамилию – Раскольников. Достоевский в романе показывает различные варианты внутреннего раскола и преступления роковой черты – почти все действующие лица романа “Преступление и наказание” претупники: преступна в своей безжалостности Амалия Ивановна, преступен цинизм Лужина, преступил черту Мармеладов, похитив у родных последние деньги, и милая Соня Мармеладова – преступившая и торгующая своим телом ради прокормления семьи.
Эта тема давно вертелась в голове Достоевского, ещё со времен либе– ральных лекций ему В. Белинским:
“ “ – Да знаете ли вы, – взвизгивал он (Белинский) раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, – знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…”
Кругом меня были именно те люди, которые, по вере Белинского, не могли не сделать своих преступлений, а стало быть, были правы и только несчастнее, чем другие. Я знал, что весь русский народ называет нас тоже ”несчастными” и слышал это название множество раз и из множества уст. Но тут было что-то другое, совсем не то, о чем говорил Белинский, и что слышится, например, теперь в иных приговорах на– ших присяжных. В этом слове “несчастные”, в этом приговоре народа звучала другая мысль. Четыре года каторги была длинная школа; я имел время убедиться… Теперь именно об этом хотелось бы поговорить”.
И теперь романом “Преступление и наказание” Ф. М. Достоевский ответил Белинскому и его единомышленникам, и более того – в интригующей запоминающейся форме представил молодежи яркую воспитательную притчу, тем более, что и в жизни “Раскольниковых” становилось всё больше – Ф. М. Достоевский:
“В Петербурге, две-три недели тому, молоденький паренек, извозчик, вряд ли даже совершеннолетний, вез ночью старика и старуху и, заметив, что старик без сознания пьян, вынул перочинный ножичек и стал резать старуху. Их захватили, и дурачок тут же повинился: “Не знаю, как и случилось и как ножичек очутился в руках”. И вправду, дейст вительно не знал. Вот тут так именно среда. Его захватило и затянуло, как в машину, в современный зуд разврата, в современное направление народное; – даровая нажива, ну, как не попробовать, хоть перочинным ножичком…
На западе Дарвинова теория – гениальная гипотеза, а у нас давно уже аксиома. На западе мысль, что преступление весьма часто есть лишь болезнь, – имеет глубокий смысл, потому что сильно различается, у нас же эта мысль не имеет никакого смысла, потому что совсем не различается – и всё, всякая пакость, сделанная даже червонным валетом, и та чуть ли не признается болезнью и – увы! – даже видят в этом нечто либеральное! Разумеется, я не про серьезных людей говорю (хотя много ли у нас серьезных-то людей в этом смысле?). Я говорю про улицу, про бездарную средину, с одной стороны, и про плутов, торгующих либерализмом, – с другой, и которым решительно всё равно, только чтобы было или казалось либерально”.
И Ф. М. Достоевский обращает внимание, что эти последствия западного либерализма ещё и усиливают русские национальные особенности:
“К числу таких сокрытых в русском народе идей – идей русского народа – и принадлежит название преступления несчастием, преступников – несчастными. Идея эта чисто русская. Ни в одном европейском народе ее не замечалось. На Западе провозглашают ее теперь лишь философы и толковники. Народ же наш провозгласил ее еще задолго до своих философов и толковников. Но из этого не следует, чтобы он не мог быть сбит с толку ложным развитием этой идеи толковником, временно, по крайней мере с краю.
Окончательный смысл и последнее слово останутся, без сомнения, всегда за ним, но временно – может быть иначе. Короче, этим словом “несчастные” народ как бы говорит “несчастным”: “Вы согрешили и страдаете, но и мы ведь грешны. Будь мы на вашем месте – может, и хуже бы сделали. Будь мы получше сами, может, и вы не сидели бы по острогам. С возмездием за преступления ваши вы приняли тяготу и за всеобщее беззаконие. Помолитесь об нас, и мы об вас молимся. А пока берите, “несчастные”, гроши наши; подаем их, чтобы знали вы, что вас помним и не разорвали с вами братских связей””.
Ф. М. Достоевский много уделяет внимания, чтобы показать опасную ложь либералов, – что они целенаправленно “путают” повод из вне и внутреннюю причину зла, что якобы зло, причина зла находятся во вне – в окружающей среде-обществе, а человек только вынужден отве– чать на агрессию общества, на зло злом, – так возникают “праведные” революционеры-террористы:
“А что, если наш народ особенно наклонен к учению о среде, даже по существу своему, по своим, положим, хоть славянским наклонностям? Что, если именно он-то и есть наилучший материал в Европе для иных пропагаторов? Нет, тут с народом пока еще только фортель, а не “философия среды”. Тут есть одна ошибка, один обман, и в этом обмане много соблазна…
Делая человека ответственным, христианство тем самым признает и свободу его. Делая же человека зависящим от каждой ошибки в устройстве общественном, учение о среде доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить.
Ведь этак табаку человеку захочется, а денег нет – так убить другого, чтобы достать табаку. Помилуйте: развитому человеку, ощущающему сильнее неразвитого страдания от неудовлетворения своих потребностей, надо денег для удовлетворения их – так почему ему не убить неразвитого, если нельзя иначе денег достать? Да неужели вы не прислушивались к голосам адвокатов: “Конечно, дескать, нарушен закон, конечно, это преступление, что он убил неразвитого, но, господа присяжные, возьмите во внимание и то…” и т.д. Ведь уже почти раздавались подобные голоса…
Ведь сделавшись сами лучшими, мы и среду исправим и сделаем лучшею. Ведь только этим одним и можно ее исправлять. А так-то бежать от собственной жалости и, чтобы не страдать самому, сплошь оправды– вать – ведь это легко. Ведь этак мало-помалу придем к заключению, что и вовсе нет преступлений, а во всем “среда виновата”. Дойдем до того, по клубку, что преступление сочтем даже долгом, благородным протестом против ”среды”. “Так как общество гадко устроено, то в таком обществе нельзя ужиться без протеста и без преступлений”, “Так как общество гадко устроено, то нельзя из него выбиться без ножа в руках”. Ведь вот что говорит учение о среде в противоположность христианству, которое, вполне признавая давление среды и провозгласивши милосердие к согрешившему, ставит, однако же, нравственным долгом человеку борьбу со средой, ставит предел тому, где среда кончается, а долг начинается…
Согласитесь, что ничего нет легче, как применить к такому взгляду учение о “среде”:
“Общество скверно, потому и мы скверны; но мы богаты, мы обеспечены, нас миновало только случайно то, с чем вы столкнулись. Столкнись мы – сделали бы то же самое, что и вы. Кто виноват? Среда виновата.
Итак, есть только подлое устройство среды, а преступлений нет вовсе… Вот в этом-то софистическом выводе и состоит тот фортель, о котором я говорил.
Нет, народ не отрицает преступления и знает, что преступник виновен. Народ знает только, что и сам он виновен вместе с каждым преступником. Но, обвиняя себя, он тем-то и доказывает, что не верит в “среду”; верит, напротив, что среда зависит вполне от него, от его беспрерывного покаяния и самосовершенствования. Энергия, труд и борьба – вот чем перерабатывается среда. Лишь трудом и борьбой достигается самобытность и чувство собственного достоинства. “Достигнем того, будем лучше, и среда будет лучше””.
Обратите внимание – выше были поставлены очень важные вопросы для каждого человека, и важные и вечные вопросы для общества, – и Ф. М. Достоевский дал верный и конкретный ответ.
Этим романом после Лермонтова, Гоголя и Салтыкова-Щедрина Достоевский продолжил поднимать тревогу по поводу упадка нравственности в обществе, увлекшегося “золотым тельцом”, и пытался пока– зать пагубность достижения цели с помощью принципа – разбогатеть любой ценой. В конце 20 века совершенно безнравственным западным бизнес-принципом “успех любой ценой” возмутилась даже такая акула бизнеса, как Джо Сорос.
А чтобы вооружиться этим принципом и применить его на практике, необходимо опять же переступить внутреннюю морально-нравственную черту. А чтобы это сделать и преодолеть эту преграду-проблему необ– ходимо расширить свою внутреннюю свободу – снять нравственные ограничения и дать себе свободу грабить, обманывать, убивать – в общем, – мы это массово проходили после “перестройки” в 90-х, да и сейчас частенько, совершенно забыв наработки нашей нации в лице Ф. Достоевского.
В этом произведение в понимании либералов, западников еретически трактовалась свобода и их кумир Наполеон, который становится для Родиона Раскольникова образцом для подражания: “Кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? …Настоящий властелин, кому всё разрешается, громит Тулон, делает резню в Париже, забывает армию в Египте, тратит полмиллиона людей в московском походе и отделывается каламбуром в Вильне, и ему же, по смерти, ставят кумиры, а стало быть, и все разрешается”. Достоевскому в каком-то смысле повезло, что либералы за остротой детективного сюжета вначале не разглядели крамольную для них сущность произведения, а затем “не захотели” разглядеть, “не видели”.
Причем от вышеизложенной безнравственной позиции идет очень неприятная логическая цепочка из неизбежного дуэта в преступлении: “преступник – жертва”, ибо в этом случае преступник получается успешный “герой” с необыкновенной внутренней свободой, не огра– ниченной никакими нравственными и конституционными рамками, который как бы откалывается от общества – взлетает вверх над серой немощной толпой слабаков, и этим раскалывает общество (почему и фамилия – Раскольников) на две части: несколько десятков и сотен успешных героев вверху и на миллионы лохов, чмошников и лузеров внизу, которых можно и даже нужно “кинуть” всеми возможными способами: через пирамиды, споив и забрав квартиру, забрав с помощью “лохотрона”, с помощью мудреного кредитного договора, хитрой ипотеки, продав лекарство – которое не лекарство, масло – которое не масло, тушенка – которая не тушенка, и просто – мошенничеством, воровством и грабежом.
Масштабный безнравственный, негативный процесс, начатый ли– бералами в России примерно в 40-х годах 19 века и зафиксированный Гоголем, Салтыковым, Тургеневым и Достоевским, после “перестройки” во второй половине 20-го века получил полное завершение и свой полный черный расцвет, и очень успешно продолжается в России и сегодня, в 21 веке.
И если сравнивать два вида раскола общества – вышеизложенный и в СССР на партийных и беспартийных, то последний, который мы так горячо 20 лет назад критиковали, не идет ни в какое сравнение с глобаль– ной буржуазной пропастью, и вспоминается небольшой трещинкой.
Я уж не говорю об убийстве и грабеже не по корыстным мотивам, а по принципиальным – “на слабо или – не слабо?”, о которых, кстати, также говорил Раскольников: “Я для себя убил… тварь ли я дрожащая или право имею…”. Так, кстати, недавно убили олимпийского чемпиона в Петербурге, – нашли объект для проверки “на слабо”.
Стоит заметить, что некоторые – особенно шибко грамотные пытаются даже обосновать “право на преступление” и даже на убийство древним правом-законом славян, совершенно не обращая внимания, не вникая и не вдумываясь в мощную нравственную составляющую в тот далекий период и высочайший уровень ответственности за свои деяния как перед общиной, так и перед Богом.
В романе “Преступление и наказание” Ф. М. Достоевский обратил внимание и обидел благородную тему масонов и либералов, высказан– ную в молодости Достоевского Белинским:
“Люди так глупы, что их насильственно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов… Я начинаю любить человечество по-маратовски, чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнем и мечем истребил бы остальную…”.
Ведь Раскольников хотел убить процентщицу не только ради денег, а идеологически – чтобы осчастливить если не всё человечество, то многих, хотел “добра людям и сделал бы сотни, тысячи добрых дел…”. Если в 1917 г. крестьяне “попались” на земельную удочку большевиков, то многие полуобразованные мещане и обыватели попались на эту якобы “благородную” удочку – ну убьём мы несколько миллионов “белых”, но зато мы новый мир построим, в котором все будут жить счастливо.
В этом случае граница между добром и злом, между нравственностью и гнилостностью души не просто переступается, она растворяется-разъедается оправдательной мыслью сознания о якобы будущем добре. И тогда преступление – это уже не преступление, а необходимый, и даже “добрый” и даже “жертвенный” для общества и человечества поступок. Увы, – эта коварная ложь-технология врагов России и этот тупизм части нашего народа, это дурачье слишком дорого обошлось России и всему русскому народу…
Прозвучавший в романе лозунг :“Да здравствует вековечная война” пророчески очень похож до боли на – “Да здравствует мировая революция!”. И это Раскольников-К.Маркс и выдумал теорию-технологию раскола общества на два противоборствующих слоя одного общества и неуважения к своему государству, пре-ступления – террора и разру– шения государства..
Стоит отметить, что у многих горячих и нетерпеливых голов нет терпения долго ждать наступления всеобщего “коммунизма”, а хочется всё-таки самому хоть немного пожить в своём маленьком счастливом Коммунизме, – и отсюда возникает логика одного из героев романа – “Я и сам хочу жить, а то лучше уж и не жить” или – “Я ведь однажды живу, я ведь тоже хочу…”. Это полностью созвучно с современным люциферовско-сатанинским хитом педераста Бориса Моисеева: “Жизнь одна – пей до дна” или – “Танго героин”, ибо если не получается кайфануть на яхте или в дорогом “мерседесе”, то хотя бы временно, благодаря наркотикам…
Интересно, что такая установка приводит не к самоубийству, а к попытке найти “ускоренный” способ достигнуть благополучия – к преступлению, особенно когда не просто говорят о “коммунизме” и нет в сознании его ясного образа, а со всех экранов ТВ показывают яркие примеры капиталистического коммунизма во всей роскоши и гламуре. Это породило в России после “перестройки” под лозунгом “Успех любой ценой!” – миллионы преступников-Раскольниковых, миллионы Сонечек Мармеладовых и миллионы циничных Лужиных в самом уродливом виде.
В каждое время и в каждом обществе своих безнравственных уродов хватает, но вопрос в их количестве и наглости возведенной в ранг новой общественной нормы и новой “нравственной” ценности; и реально жить с таким количеством уродов опасно, противно и неудобно, особенно когда правительство и президент этому потворствуют, позволяя всем СМИ открыто пропагандировать и смаковать “новые” ценности и “новых” “героев”…
Кстати, – не у каждого современного “Раскольникова” могут проявиться остатки человеческого, как у Родиона Раскольникова:
“Убитьто убил, а переступить – не переступил. Натура подвела”…
Остатки здоровой души, остатки здорового сознания спасли от окончательного падения Раскольникова, его душа через спасительные мучительные душевные страдания хочет очиститься, выкарабкаться и возродиться.
Роман “Преступление и наказание” заканчивается с весомой долей оптимизма и надежды ещё потому, что Раскольникова пытается спасать аналог раскаявшейся библейской блудницы – кроткая религиозная Соня Мармеладова.
А чтобы российское общество было нравственно здоровым и успешным, а не расколотым, великий писатель и философ советовал:
“Всякому обществу, чтобы держаться и жить надо кого-нибудь и чтонибудь уважать непременно, и, главное, всем обществом, а не то, чтобы каждому, как он хочет про себя”.
Да, – все связи в обществе, вся конструкция общества-государства скрепляется, склеивается сознаниями всех членов общества, и этой темы коснемся при рассмотрении далее непосредственно “Дневника писателя”.
Заработав на двух романах немало денег, Достоевский повез молодую жену в путешествие по Европе. И это путешествие не получилось удачным, и тем более счастливым, – Достоевский проиграл в рулетку все деньги, и это после написания “Игрока”… Вероятнее всего, по этому поводу и с этой стороны Ф. М. Достоевский пытался заглянуть в душу русского человека:
“Особенно поражает та торопливость, стремительность, с которою русский человек спешит иногда заявить себя, в иные характерные минуты своей или народной жизни, заявить себя в хорошем или в поганом. Иногда тут просто нет удержу. Любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть – тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего, от семьи, обычая, бога. Иной добрейший человек как-то вдруг может сделаться омерзительным безобразником и преступником, – стоит только попасть ему в этот вихрь, роковой для нас круговорот судорожного и моментального самоотрицания и саморазрушения, так свойственный русскому народному характеру в иные роковые минуты его жизни.
Но зато с такой же силою, с такой же стремительностью, с такой же жаждою самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, и спасает себя сам, и обыкновенно, когда дойдет до последней черты, то есть когда уже идти больше некуда.
Но особенно характерно то, что обратный толчок, толчок восстанов– ления и самоспасения, всегда бывает серьезнее прежнего порыва – порыва отрицания и саморазрушения. То есть то бывает всегда на счету как бы мелкого малодушия; тогда как в восстановление свое русский человек уходит с самым огромным и серьезным усилием, а на отрицательное прежнее движение свое смотрит с презрением к самому себе”.
После сокрушительного проигрыша Ф. Достоевского молодожены в нищете перебирались из одной дешевой гостиницы в другую, в этот период случались припадки эпилепсии у Фёдора Достоевского, их умудрялись догонять письма скучающей, раскаивающейся и любящей А. Сусловой, – в общем, беременной Анне Сниткиной было совсем “весело”… В этих условиях Ф. Достоевский стал писать знаменитейший роман “Идиот”.
Во время этого путешествия Ф. Достоевского пригласили на от– крывшийся в Женеве 9 сентября 1867 года масоно-коммунистический Конгресс “Лиги мира и свободы”, на котором выступали все “светила европейской мысли” того периода.
“Писал ли я Вам о здешнем мирном конгрессе?.. Все было глупо – и то, как собрались, и то, как дело повели, и то, как разрешили. Начали с предложения вотировать, что не нужно больше монархий и все поделать маленьким. Потом, что не нужно веры. Это было четыре дня крику и ругательств…”, – писал внимательный Достоевский в письме Майкову.
Это же событие Достоевский описывал своей племяннице С. А. Ивановой 29 сентября 1867 года:
“…Гарибальди скоро уехал, но что эти господа, которых я впервые увидел не в книгах, а наяву, социалисты и революционеры, врали с трибуны перед пятью тысячью слушателей, то невыразимо…
Комичность, слабость, бестолковщина, несогласие, противоречие себе – это вообразить нельзя. И эта-то дрянь волнует несчастный люд работников. Это грустно.
Начали с того, что для достижения мира на земле нужно истребить христианскую веру, большие государства уничтожить и поделать маленькие…”.
Кстати, также сумбурно и бестолково прошёл Интернационал в 1873 году, на котором “деятели” раскололись на социал-коллективистов” (марксистов) и “социал-анархистов (бакунинцев).
Достоевский на Конгрессе в Женеве слушал М. Бакунина и сделал вывод:
“Бакунин старый, гнилой мешок бредней, ему легко детей хоть в нужник снести”.
Два года Достоевский упорно продолжал писать роман “Идиот”, идея которого предельно проста:
“Главная мысль романа – изобразить положительного прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь”, – писал Достоевский своей племяннице С. А. Ивановой в январе 1868 года, и гениально реализовал эту простую и невероятно сложную в воплощении идею в 1869 году.
Ещё в одной теме Ф. Достоевского в молодости “задел за живое” черный жрец либерализма В. Белинский, и этим одновременно подсказал Ф. Достоевскому идею романа “Идиот”, – Достоевский:
“В этот вечер мы были не одни, присутствовал один из друзей Белинского, которого он весьма уважал и во многом слушался; был тоже один молоденький, начинающий литератор, заслуживший потом известность в литературе. “Мне даже умилительно смотреть на него, – прервал вдруг свои яростные восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня, – каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него всё лицо изменяется, точно заплакать хочет… Да поверьте же, наивный вы человек, – набросился он опять на меня, – поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества”.
“Ну не-е-т! – подхватил друг Белинского. (Я помню, мы сидели, а он расхаживал взад и вперед по комнате.) – Ну нет; если бы теперь появился Христос, он бы примкнул к движению и стал во главе его…” – “Ну да, ну да, – вдруг и с удивительною поспешностью согласился Белинский. – Он бы именно примкнул к социалистам и пошел за ними””.
Как видим “неистовый Виссарион” оказался полезным противным сильным раздражителем для Достоевского, и писатель решил доказать романом “Идиот”, что это совсем не так:
“Заставлю сознаться, что чистый, идеальный христианин – дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное…”.
Совпадение мнений было только в одном – Иисусу Христу в современном мире было бы точно не легко. Стоит здесь философски заметить, что это – вечная проблема-работа, – сколько будет существовать человечество или другие формы сознания, столько будут существовать различные пороки и необходимость с ними бороться и повышать уровень нравственности “масс”, поэтому потребность в таких великих учителях постоянная и вечная.
И можно заметить, что в этой теме – в работе с человеком или “массами” у учителей или “учителей” есть три варианта:
В романе Ф. Достоевского и в одноименном фильме мы видим, что писатель пытался показать – как нравственно, душевно тяжело было бы Иисусу Христу, если бы он жил в середине 19-го века, а теперь представьте – во сколько раз Христу было бы тяжелее, если бы он жил в наше время – в начале 21 века… и пытался что-то объяснить Ксении Собчак, Анфисе Чеховой, Боре Моисееву, ребятам из “Камеди клаб” и по их поводу не только Эрнсту и Добродееву, но и В. Путину и Д. Медведеву… А я пишу в 2008 году, – это значит, что при их власти уже 8 лет продолжается это западное и горбачевско-ельцинское без-образие, бесовщина, губление миллионов молодых русских душ. И сколько это ещё будет продолжаться с таким дружным упорством? Извините, господа нашего мирка, но тема сегодня очень злободневная, на краю духовной катастрофы русского народа, поэтому трудно избежать параллелей, аналогии.
“А идеал народа – Христос. А с Христом, конечно, и просвещение, и в высшие, роковые минуты свои народ наш всегда решает и решал всякое общее, всенародное дело свое всегда по-христиански. Вы скажете с насмешкой: “Плакать – это мало, воздыхать тоже, надо и делать, надо и быть”. А у вас-то у самих, господа русские просвещенные европейцы, много праведников? Укажите мне ваших праведников, которых вы вместо Христа ставите? Но знайте, что в народе есть и праведники. Есть положительные характеры невообразимой красоты и силы, до которых не коснулось еще наблюдение ваше. Есть эти праведники и страдальцы за правду, – видим мы их иль не видим?
Не знаю; кому дано видеть, тот, конечно, увидит их и осмыслит, кто же видит лишь образ звериный, тот, конечно, ничего не увидит. Но народ, по крайней мере, знает, что они есть у него, верит, что они есть, крепок этою мыслью и уповает, что они всегда в нужную всеобщую минуту спасут его. И сколько раз наш народ спасал отечество?” – представьте себе, с каким выражением лица выслушали бы это объяснение великого Ф. М. Достоевского, это его “анахроничное” “абстрактное” “смешное “морализаторство” вышеперечисленные современные “Белинские” и “Герцены” у власти информационной и политической… – лучше не представлять, чтобы не испортить себе нескольких мгновений жизни.
В романе “Идиот” Ф. Достоевский высказал несколько пророческих фраз: “Слишком шумно и промышленно становиться в человечестве, мало спокойствия духовного”, или – “Тщеславные! В Бога не веруют, в Христа не веруют! Кончится тем, что вы друг друга переедите, это я вам предсказываю”. И ведь через полвека после сказанного им переели друг друга…
Понятно, что западникам от этого романа было приторно, скучно и раздражительно, ибо он касался “каких-то” высоких нравственных вопросов, пропагандировал добродетель и христианство, молодежь против правительства не поднимал, да и против монархии намеков не было, а для “прогрессивной” молодежи этот роман был слишком сложен – слишком “нагружал” и заставлял зря “напрягаться”.
Многие важные вопросы нравственности в этом романе Ф. Достоевский пытался объяснить не спеша, долгими объяснениями, терпеливо и мягко, – и, возможно, поэтому не достиг желаемого эффекта. “Я чувствую, что, сравнительно с “Преступлением и наказанием”, эффект “Идиота” в публике слабее, – писал Ф. Достоевский Н. Н. Страхову. – И потому все мое самолюбие теперь поднято: мне хочется произвести этот эффект”. И Достоевский все свои тревоги по поводу наступления западного либерализма и падения нравственности, которые он пытался донести к читателю романом “Идиот”, решил преподнести в более резкой, контрастной и острой форме, чтобы наверняка тряхнуть читателя, толкнуть его в бок, – и стал писать роман “Бесы”, отражая в нем одновременно обе главные темы “Преступления и наказания” и “Идиота”, и продолжая славную линию борьбы А. С. Пушкина, поэтому и для названия романа эпиграфом взял идею А. С. Пушкина:
Хоть убей, следа не видно,
Сбились мы, что делать нам?
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.
Это был ещё один отчаянный тревожный звон обществу, и очередной щит и булыжник против “Белинских”, “Герценых” и прочих западников и доморощенных либералов.
Ф. Достоевский писал роман “Бесы” как раз во время возмути– тельных событий в России – когда идеологическая либеральная банда С. Нечаева убила студента Петровской земледельческой академии И. Иванова, только за то, что Иванов перестал разделять их радикальные либеральные взгляды и хотел их покинуть. По этому поводу Ф. Достоевский даже внимательно изучил “Катехизис революционера” и был настолько возмущен либералами и встревожен за будущее России, что ради резкой, встряхивающей формы высказывания (опомнитесь!) готов был отказаться от талантливого художественного литературного изложения, которое он продемонстрировал в “Идиоте”.
По поводу “Бесов” Ф. Достоевский писал Н. Н. Страхову в начале 1870 года: “На вещь, которую я теперь пишу в “Русский вестник”, я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы погибла при этом моя художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и сердце, пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь”. Сюжет преступления Нечаева и лег в основу этого романа.
Причем в “Бесах” Достоевского либералы убили Шатова (читай И. Иванова), когда тот изменил взгляды –прозрел, понял самобытность и ценность русского народа и России, и “бесы”, несущие смерть и гибель русскому народу, убивают пробившуюся сквозь либеральную пыль нравственность. Причем одному из этих русских “бесов” в романе эта пыль настолько пропитала мозги, и он в результате настолько стал нерусским, что из западных моральных уродов Моллешота, Бюхнера и пр. соорудил аналой и молился этим западным богам, то есть – полностью свихнулся, причем опасно для общества.
Досталось в этом романе Достоевского якобы невинному толерантному вольнодумцу – воспитателю нескольких поколений либералов в России профессору московского университета Т. Н. Грановскому, как стволу, благодаря которому из западных корней расцвели черные смертельные цветы, и которого легко было узнать в образе С. Т. Верховенского.
Правда, заканчивается этот роман оригинально – мрачно и оптимистически, ибо почти все “герои” романа погибают, и утопически – главный идеолог прозревает и раскаивается в библейской манере:
“…мы бросимся, безумные и взбесившиеся, со скалы в море и все потонем, и туда нам дорога, потому что нас только на это и хватит”.
Этот образ либеральной свиньи, подгрызающей национальные корни, использовал и М. Е. Салтыков-Щедрин.
Возможно, – хорошо, что Ф. Достоевский умер в великой славе в 19 веке, и не дожил до начала 20-го, ибо сильно бы огорчился и расстроился, потому что, как показала история России, – от момента написания “Бесов” и до 1917, и затем до начала 21 века – ни одна из этих “свиней” не бросилась добровольно в пропасть, и более того – эти взбесившиеся либеральные свиньи не только не прозревали и не каялись, а разрыли и разнесли Россию в пух и прах после 1917, и после “перестройки” никак не могут нажраться Россией, с какой-то сатанинской жадностью поедая общенародные богатства страны, русского народа и других коренных народов России.
Роман “Бесы” был издан в России в 1870 году. Во время написания этого романа Достоевский с семьёй уже несколько лет жил в Европе, наблюдал за жизнью европейцев и не менял своих взглядов. И роман “Бесы” запустил как ракету в российское общества издалека – из Флоренции, будучи спокоен, что наши бдительные и впечатлительные либералы не достанут его своей истерией и третированием. Можете себе представить, что творилось в “прогрессивной” либеральной части российского общества после издания “Бесов” в России… Ф. М. Достоевский им отвечал:
“Мне скажут, пожалуй, что эти господа вовсе не учат злодейству; что если, например, хоть бы Штраус и ненавидит Христа и поставил осмеяние и оплевание христианства целью всей своей жизни, то всё– таки он обожает человечество в его целом и учение его возвышенно и благородно как нельзя более. Очень может быть, что это всё так и есть и что цели всех современных предводителей европейской прогрессивной мысли человеколюбивы и величественны.
Но зато мне вот что кажется несомненным: дай всем этим современ– ным высшим учителям полную возможность разрушить старое общество и построить заново – то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое и бесчеловечное, что всё здание рухнет, под проклятиями человечества, прежде чем будет завершено. Раз отвергнув Христа, ум человеческий может дойти до удивительных результатов. Это аксиома. Европа, по крайней мере в высших представителях своей мысли, отвергает Христа, мы же, как известно, обязаны подражать Европе. Есть исторические моменты в жизни людей, в которые явное, нахальное, грубейшее злодейство может считаться лишь величием души, лишь благородным мужеством человечества, вырывающегося из оков. Неужели нужны примеры, неужели их не тысячи, не десятки, не сотни тысяч?..
Что устрицы, пришли?
О радость!
Летит обжорливая младость Глотать…
Вот эта-то “обжорливая младость” (единственный дрянной стих у Пушкина потому, что высказан совсем без иронии, а почти с похвалой) – вот эта-то обжорливая младость из чего-нибудь да делается же? И бесспорно, что в последние двадцать лет даже ужасно много русских людей вдруг вообразили себе почему-то, что они получили полное право на бесчестье…
Опять-таки в моем романе “Бесы” я попытался изобразить те мно– горазличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к соверше– нию такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жизни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шатости в основных общественных убеждениях.
Но у нас это более чем где-нибудь возможно, и именно в наше время, и эта черта есть самая болезненная и грустная черта нашего теперешнего времени. В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, немерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, – вот в чем наша современная беда!” (“Дневник писателя”). Как видим мыслитель в “Бесах” продолжал развивать тему “Преступления…”.
Всей силой своего таланта Ф. Достоевский показал “цивилизованного” космополита в романе “Бесы” в лице Карамазова, аналога Помады Н.Лескова и Базарова И.Тургенева, эдакого “общечеловека”, которому “ничего нет приятнее ему, как объявить банкротство России во всех отношениях перед великими умами Европы”.
Этим острым кричащим романом Ф. Достоевский присоединился к И. Тургеневу (“Отцы и дети”), к Н. Лескову (“Некуда) и ко всем остальным славянофилам, которые своим гением и талантом палили в российских западников, в либералов, пытаясь защитить русский народ и Россию, – и этого задела, этого “пороху” хватило до начала 20-го века… А в начале 20-го века умерли В. Соловьёв, Л. Толстой, А. Чехов, И. Кронштадтский, и почему-то не было больше интеллектуалов-защитников и как-то легко понеслось российское общество в начале к Февральской, а затем и Октябрьской.
Это, кстати, ещё раз о настырных внушениях многих современных западных и наших прозападных либеральных жрецов, Я.Рабинович:
“Один из самых живучих и стойких российско-советских мифов – миф о высоком предназначении, высокой линии и духовном превосходстве так называемой “интеллигенции” (Я. Рабинович, “Быть евреем в России. Спасибо Солженицыну”, М. 2006 г.).
Причем, – опять трудно отделаться от аналогии – такое впечатление, что все эти русские гении писали для русского народа и предупреждали об опасности недавно, перед “перестройкой”, – и опять всё зря, и опять в лоб теми же либеральным граблями, – да сколько же можно!?.. Уже и не только петух клевал… Неужели даже весь порох уже расклевали? Или это характерная национальная русская черта? Когда же, наконец, пушкинский петух в третий глаз клюнет, чтоб прозрели? Или необходимо испробовать до дна все пороки и подпустить вражеские танки на револьверный выстрел, а затем на грани смерти и жизни и с огромными людскими потерями опять героически удивить весь мир?..
Знаменитый роман Ф. М. Достоевского “Братья Карамазовы” впервые был напечатан в журнале “Русский вестник” в 1879–1880 гг. В этом итоговом романе Ф. М. Достоевский аккумулировал все идеи, выраженные автором в “Бесах”, “Идиоте”, “Преступлении и наказании”, “Записках из подполья” – все те же идеи, все те же переживания за пороки общества, за опасное либеральное наступление, всё тот же урок-предупреждение, но всё это изложено с максимальным писатель– ским и философским гением Ф. Достоевского, в максимально яркой художественной форме.
Вообще следует зафиксировать раз и навсегда важную истину – Ф. М. Достоевский писал только идеологические патриотические произведения и облекал их в привлекательную художественную форму, и все знаменитые произведения писателя являются в первую очередь идеологическими патриотическими против западного либерального нашествия на умы русских людей.
В этом романе так же использованы многоговорящие названия и имена: действие романа происходит в сером городке под названием Скотопригоньевск, а ненавидящий отца и Россию тип имеет фамилию Смердяков и закономерно кончает жизнь самоубийством; Карамазов – от террориста Каракозов, главной фигурой романа является нигилист– интеллектуал Иван Карамазов, который в своём внутреннем расколе спорит со своим же чертом – внутренним чертом, частью самого себя – отколовшейся половинкой сознания под девизом: “Все позволено”, а другая его половинка утверждала – успокойся, смирись, не бунтуй.
“Русские народные понятия текли не из тех источников, из которых вытекали идеи французской просветительской литературы. Русский образованный человек вращался в русской действительности, на него плечах тяготели факты русского прошлого, от которого он никуда уйти не мог, ибо эти факты находились в нем самом, а ум его наполнен был содержанием совсем другого происхождения, совсем другого мира”, – объяснял причину раскола этого сознания русского человека 19-го века, да и 20 и 21 веков, Ф. М. Достоевский.
То есть русский человек, увлекшийся Западом, борется сам с собой, со своим историческим содержанием-накоплениями, это противостояние своего легкозапыленного ума и своей основы, своего сердца, попытка рассудочника заглушить своё сердце, это раздвоение и предательство самого себя, своих предков в себе.
Выдающийся русский мыслитель Павел Флоренский отметил, что борющиеся с собой и обществом “гуманитарии” – рассудочники в жизни, особенно когда приходят к власти, очень бессердечны, цинич– ны и жестоки: “Рассудочник интеллигент на словах “любит” весь мир и все считает “естественным”, но на деле он ненавидит весь мир в его конкретной жизни и хотел бы уничтожить его…”.
Мысли Ф. М. Достоевского о нравственности и о Христе в этом романе звучат из уст нового героя в творчестве Достоевского – мудрого старца Зосимы, главный посыл которого: “Смирись, гордый человек”.
– Это включены новые впечатления писателя от посещения в 1878 году Оптиной пустыни, Свято-Введенского мужского монастыря и знаменитого старца Амвросия.
И, казалось бы – благодаря идеологическим повторам, очередному нравоучительному “надоевшему” тревожному звону для народа этот роман должен был бы быть скучным и непопулярным, но на этот раз Ф. М. Достоевский свою очередную идеологическую лекцию написал с такой художественностью, с таким талантом и вдохновением, что в российском обществе он произвел настоящий фурор. “Роман читают всюду, пишут мне письма, читает молодежь, читают и в высшем обществе и никогда ещё я не имел такого успеха”, – писал довольный Ф. М. Достоевский, который с середины 70-х годов был уже признанным в России духовным учителем, авторитетнее многих тысяч священников. К нему обращались сотни людей непосредственно и письмами в надежде полу– чить ответы на их духовные искания и вопросы.
Когда Ф. М. Достоевский в 1880 году прочитал отрывок из романа “Братья Карамазовы” (“Исповедь горячего сердца”) на вечере в пользу Литературного фонда, то после полуминутного гробового молчания зал взорвался громом аплодисментов, которые не стихали четверть часа – Достоевский по этому поводу писал жене:
“Утром сегодня было чтение моей речи в “Любителях”. Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не сможешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! …Когда я вышел, зала гремела рукоплесканиями и мне долго, очень долго не давали читать… Восторг, энтузиазм (всё от “Карамазовых”! – Ф.Д.)”.
Но львиная доля этого успеха и авторитета принадлежит “Дневнику Писателя”, которым тысячи россиян зачитывались с 1873 года. После издания “Бесов” Ф. Достоевский в 1871 году вернулся в Россию с принципиальной боевой позицией – бороться за души и нравственность в России, и становиться редактором “консервативного” еженедельника “Гражданин”, в котором осуществляет большой уникальный, невиданный до сих пор в России публицистический проект, который был в полном смысле засекречен большевиками в СССР и засекречен для наших современных школьников и студентов современными либералдемократами, под названием “Дневник писателя”, рассмотрению этого секрета уделим отдельную главу.